Жанр и горько стало мне что жизнь моя прошла: Арсений Тарковский «Дума» – И горько стало мне (на стихи Арсения Тарковского) ~ Поэзия (Авторская песня)
стихи Арсения Тарковского
музыка и исполнение — Константин Куклин
И горько стало мне, что жизнь моя прошла,
Что ради замысла я потрудился мало,
Но за меня добро вставало против зла,
И правда за меня под кривдой умирала.
Я не в младенчестве, а там, где жизни ждал,
В крови у пращуров, у древних трав под спудом,
И целью и путём враждующих начал,
Предметом спора их я стал каким-то чудом.
И если в дерево впивается пила,
И око Божие затравленного зверя,
Как мутная вода, подёргивает мгла,
И мается дитя, врачам своим не веря,
И если изморозь ложится на хлеба,
Тайга безбрежная пылает предо мною,
Я не могу сказать, что такова судьба,
И горько верить мне, что я тому виною.
Когда была война, поистине как ночь
Была моя душа. Но – жертва всех сражений, –
Душа, глотая смерть, – мой беззащитный гений.
Всё на земле живет порукой круговой,
И если за меня спокон веков боролась
Листва древесная – я должен стать листвой,
И каждому зерну подать я должен голос.
Всё на земле живёт порукой круговой:
Созвездье, и земля, и человек, и птица.
А кто служил добру, летит вниз головой
В их омут царственный и смерти не боится.
Он выплывет ещё и сразу, как пловец,
С такою влагою навеки породнится,
Что он и сам сказать не сможет, наконец,
Звезда он, иль земля, иль человек, иль птица.
слушать http://www.realmusic.ru/songs/1261944
плейкаст http://www.playcast.ru/view/6419302/402ce9003d2e0…
Время создания трека: сентябрь 2014 г.
Мне нравится: 0 |
Количество комментариев: 0
Метки: Арсений Тарковский, Константин Куклин, авторская песня, Йошкар-Ола, Марий Эл, шансон, жизнь, война, смерть, чудо, гений
Рубрика: Музыка ~ Барды/шансон ~ Барды / авторская песня
Опубликовано: 29.09.2014
Выбрать главу
Спасибо тебе, что стонала и пела.Я ветром иду по горячей золе,А ты разнеси мое смертное телоНа сизом крыле по родимой земле.
1945, 1946
Надпись на книге*
Покинул я семью и теплый дом,И седины я принял ранний иней,И гласом вопиющего в пустынеМой каждый стих звучал в краю родном.
Как птица нищ и как Иаков хром,Я сам себе не изменил поныне,И мой язык стал языком гордыниИ для других невнятным языком.
И собственного плача или смехаЯ слышу убывающее эхо,И – Боже правый! – разве я пою?
И разве так все то, что было свято,Я подарил бы вам, как жизнь свою?А я горел, я жил и пел – когда-то.
1946
Ночная работа*
Свет зажгу, на чернильные пятнаПогляжу и присяду к столу, —Пусть поет, как сверчок непонятно,Электрический счетчик в углу.
Пусть голодные мыши скребутся,Словно шастать им некогда днем,И часы надо мною смеютсяНа дотошном наречье своем, —
Я возьмусь за работу ночную,И пускай их до белого дняОбнимаются напропалую,Пьют вино, кто моложе меня.
Что мне в том? Непочатая глыба,На два века труда предо мной.Может, кто-нибудь скажет спасибоЗа постылый мой подвиг ночной.
1946
«Идет кораблей станица…»*
Идет кораблей станица,Просторна моя дорога,Заря моя, Заряница,Шатры Золотого Рога!
И плакалось нам, и пелось, —Доплыли до середины —Куда мое море делось,Где парус мой лебединый?
Довольно! В пучине южнойТони, заморское диво!Что темному сердцу нужноОт памяти неправдивой?
1946
«Порой по улице бредешь…»*
Порой по улице бредешь —Нахлынет вдруг невесть откудаИ по спине пройдет, как дрожь,Бессмысленная жажда чуда.
Не то чтоб встал кентавр какойУ магазина под часами,Не то чтоб на СерпуховскойОткрылось море с парусами,
Не то чтоб захотеть – и ввысьКометой взвиться над Москвою,Иль хоть по улице пройтисьНа полвершка над мостовою.
Когда комета не взвилась,И это назовешь удачей.Жаль: у пространств иная связь,И времена живут иначе.
На белом свете чуда нет,Есть только ожиданье чуда.На том и держится поэт,Что эта жажда ниоткуда.
Она ждала тебя сто лет,Под фонарем изнемогая…Ты ею дорожи, поэт,Она – твоя Серпуховская.
Твой город, и твоя земля,И невзлетевшая комета,И даже парус корабля,Сто лет, как сгинувший со света.
Затем и на земле живем,Работаем и узнаемДруг друга по ее приметам,Что ей придется стать стихом,Когда и ты рожден поэтом.
1946
И горько стало мне, что жизнь моя прошла,Что ради замысла я потрудился мало,Но за меня добро вставало против зла,И правда за меня под кривдой умирала.
Я не в младенчестве, а там, где жизни ждал,В крови у пращуров, у древних трав под спудом,И целью, и путем враждующих начал,Предметом спора их я стал каким-то чудом.
И если в дерево впивается пила,И око Божие затравленного зверя,Как мутная вода, подергивает мгла,И мается дитя, своим врачам не веря,
И если изморозь ложится на хлеба,Тайга безбрежная пылает предо мною,Я не могу сказать, что такова судьба,И горько верить мне, что я тому виною.
Когда была война, поистине, как ночь,Была моя душа. Но – жертва всех сражений —Как зверь, ощерившись, пошла добру помочьДуша, глотая смерть, – мой беззащитный гений.
Все на земле живет порукой круговой,И если за меня спокон веков бороласьЛиства древесная — я должен стать листвой,И каждому зерну подать я должен голос.Все на земле живет порукой круговой:Созвездье, и земля, и человек, и птица.А кто служил добру, летит вниз головойВ их омут царственный и смерти не боится.
Он выплывет еще и сразу, как пловец,С такою влагою навеки породнится,Что он и сам сказать не сможет, наконец,Звезда он, иль земля, иль человек, иль птица.
полную версию книги
~ 21 ~Предыдущая страница
Максим Горький — Википедия
Макси́м Го́рький (настоящее имя — Алексе́й Макси́мович Пешко́в[6][7][8]; устоявшимся является также употребление настоящего имени писателя в сочетании с псевдонимом — Алексе́й Макси́мович Го́рький; 16 [28] марта 1868, Нижний Новгород, Российская империя — 18 июня 1936, Горки[9], Московская область, СССР) — русский и советский писатель, прозаик, драматург, основоположник литературы социалистического реализма, инициатор создания Союза писателей СССР и первый председатель правления этого союза.
Начав с романтически одухотворённых новелл, песен в прозе и рассказов, в 1901 году Горький обратился к драматургии. На рубеже XIX и XX веков прославился как автор произведений в революционном духе, лично близкий к социал-демократам и находившийся в оппозиции к царскому режиму. Расцвет творческой биографии писателя отмечен циклами очерков, автобиографических повестей, пьесами, двумя крупными романами, а также книгами и рассказами в жанре публицистической документалистики.
Основной пафос творений Горького — мечта о «новых людях», бесстрашных и свободных, обладающих высочайшими интеллектуальными и физическими способностями, способных добиться сверхцелей за гранью возможного, не исключая бессмертия[10].
В эмиграции провёл в общей сложности более 18 лет, включая 15 лет — в Италии, при этом не овладел ни одним иностранным языком [11][12].
В начале XX века был одним из идеологов богостроительства[13], в 1909 году помогал участникам этого течения содержать школу на острове Капри для рабочих, которую В. И. Ленин называл «литераторским центром богостроительства».
Горький стоял во главе трёх крупных издательств — «Знание», «Парус» и «Всемирная литература» (с 1902 по 1921 г.), привнёс в книгоиздательскую деятельность новаторские подходы.
Несмотря на то, что некоторое время Горький был крупнейшим спонсором большевистской фракции[14], к Октябрьской революции и Советской власти в её начальный период он отнёсся скептически. Ходатайствовал перед большевиками за арестованных и приговорённых к казни.
После нескольких лет культурной и правозащитной работы в Советской России жил за рубежом в 1920-е годы (Берлин, Мариенбад, Сорренто). В 1932 году окончательно вернулся в СССР.
Горький был самым издаваемым в СССР советским писателем: за 1918—1986 годы общий тираж 3556 изданий составил 242,621 млн экземпляров. Если же принимать в расчёт всех русских писателей, то Горький уступает лишь Л. Н. Толстому и А. С. Пушкину[15]. Полное собрание сочинений Горького составляет 60 томов: художественные произведения изданы в 1968—1973 годах, публицистика — после 1985 года, письма полностью не изданы до сих пор[16]. С 1932 по 1990 год имя Горького носил его родной город — Нижний Новгород.
Псевдоним-френоним М. Горький впервые появился 12 сентября 1892 года в тифлисской газете «Кавказ» в подписи к рассказу «Макар Чудра»[17].
Детство[править | править код]
Алексей Максимович Пешков родился в 1868 году в Нижнем Новгороде, в большом деревянном доме на каменном фундаменте на Ковалихинской улице, принадлежавшем его деду, владельцу красильной мастерской, Василию Васильевичу Каширину[18]. Мальчик появился в семье столяра Максима Савватьевича Пешкова (1840—1871), который был сыном разжалованного офицера. По другой версии, которую ряд литературоведов игнорируют, биологическим отцом писателя был управляющий астраханской конторой пароходства И. С. Колчин [19][20]. Был крещён в православии[21]. В три года Алёша Пешков заболел холерой, но смог выжить. Заразившись от сына холерой, М. С. Пешков умер 29 июля 1871 года в Астрахани, где в последние годы жизни работал управляющим пароходной конторой. Алёша почти не помнил родителя, но рассказы близких о нём оставили глубокий след — даже псевдоним «Максим Горький», по утверждению старых нижегородцев, был взят им в 1892 году в память о Максиме Савватьевиче. Мать Алексея звали Варвара Васильевна, урождённая Каширина (1842—1879) — из мещанской семьи; рано овдовев, вторично вышла замуж, умерла 5 августа 1879 года от чахотки. Бабушка Максима — Акулина Ивановна заменила мальчику родителей. Дед Горького Савватий Пешков дослужился до офицера, но был разжалован и сослан в Сибирь «за жестокое обращение с нижними чинами», после чего записался в мещане. Его сын Максим пять раз убегал от отца и в 17 лет ушёл из дома навсегда
Рано осиротев, Алексей провёл детские годы в семье деда по матери Василия Каширина в Нижнем Новгороде, в частности в доме на Почтовом съезде, где c 1933 года располагается музей (официально открыт в 1938 году). С 11 лет вынужден был зарабатывать — идти «в люди»: работал «мальчиком» при магазине, буфетным посудником на пароходе, пекарем, учился в иконописной мастерской.
Читать Алексея научила мать, дед Каширин обучил азам церковной грамоты. Недолго учился в приходской школе, потом, заболев оспой, вынужден был прекратить обучение в школе. Затем два класса отучился в слободском начальном училище в Канавине, где жил с матерью и отчимом. Отношения с учителем и со школьным священником складывались у Алексея тяжело. Светлые воспоминания Горького о школе связаны с посещением её епископом Астраханским и Нижегородским Хрисанфом. Владыка выделил Пешкова из всего класса, долго и назидательно беседовал с мальчиком, похвалил его за знания житий святых и Псалтири, попросил вести себя благонравно, «не озорничать». Однако после отъезда епископа Алексей назло деду Каширину искромсал его любимые святцы и отстриг в книгах ножницами лики святых. В автобиографии Пешков отмечал, что в детстве не любил ходить в церковь, но дед заставлял его идти в храм силой, при этом ни про исповедь, ни про причащение не упоминается вовсе. В школе Пешков считался трудным подростком[23]. Атеистическое мировоззрение сохранилось у Горького на всю жизнь, уже став маститым писателем, он сказал: «Бог выдуман — и плохо выдуман! — для того, чтобы укрепить власть человека над людьми, и нужен он только человеку-хозяину, а рабочему народу он — явный враг»[24].
После домашней ссоры с отчимом, которого Алексей едва не зарезал за жестокое обращение с матерью, Пешков вернулся обратно к деду Каширину, который к тому времени совсем разорился. На некоторое время «школой» мальчика стала улица, где он проводил время в компании подростков, лишённых родительского присмотра; получил там кличку Башлык. Недолго учился в начальном приходском училище для детей из неимущих слоёв. После уроков для пропитания собирал тряпьё, вместе с компанией сверстников подворовывал дрова со складов; на уроках Пешкова высмеивали как «ветошника» и «нищеброда». После очередной жалобы одноклассников учителю, что от Пешкова будто бы пахнет помойной ямой и неприятно сидеть рядом с ним, несправедливо обиженный Алексей вскоре бросил училище. Среднего образования не получил, документов для поступления в университет не имел. При этом Пешков обладал сильной волей к обучению и, по свидетельству деда Каширина, «лошадиной» памятью. Пешков много и жадно читал, через несколько лет уверенно изучал и цитировал философов-идеалистов — Ницше, Гартмана, Шопенгауэра, Каро, Селли; вчерашний бродяга поражал дипломированных приятелей своим знакомством с произведениями классиков. Однако и к 30 годам Пешков писал полуграмотно, с массой орфографических и пунктуационных ошибок, которые ещё долго выправляла его жена Екатерина, профессиональный корректор[25].
Начиная с юности и в течение всей жизни Горький постоянно повторял, что не «пишет», а только «учится писать». Себя писатель с молодых лет называл человеком, который «в мир пришёл, чтобы не соглашаться»[26][27].
С детства Алексей был пироманом, чрезвычайно любил смотреть, как завораживающе горит огонь[28].
По общему мнению литературоведов, автобиографическую трилогию Горького, включающую повести «Детство», «В людях» и «Мои университеты», нельзя воспринимать как документальное, а тем более научное описание его ранней биографии. События, изложенные в этих художественных произведениях, творчески преображены фантазией и воображением автора, контекстом революционной эпохи, когда были написаны эти книги Горького. Семейные линии Кашириных и Пешковых выстроены мифологично, далеко не всегда писатель отождествлял личность своего героя Алексея Пешкова с собой, в трилогии фигурируют как подлинные, так и вымышленные события и персонажи, характерные для времени, на которое пришлись молодые годы Горького[29].
Сам Горький вплоть до преклонного возраста считал, что он родился в 1869 году; в 1919 году в Петрограде широко отмечался его 50-летний «юбилей»[30]. Документы, подтверждающие факт рождения писателя в 1868 году, происхождение и обстоятельства детства (метрические записи, ревизские сказки и бумаги казённых палат), были обнаружены в 1920-х годах биографом Горького, критиком и историком литературы Ильёй Груздевым и энтузиастами-краеведами; впервые опубликованы в книге «Горький и его время»[31].
По социальному происхождению Горький ещё в 1907 году подписывался как «города Нижнего Новгорода цеховой малярного цеха Алексей Максимович Пешков». В словаре Брокгауза и Ефрона Горький указан как мещанин[32].
Юность и первые шаги в литературе[править | править код]
В 1884 году Алексей Пешков приехал в Казань и попытался поступить в Казанский университет, но потерпел неудачу. В тот год уставом университета было резко сокращено число мест для выходцев из беднейших слоёв, к тому же у Пешкова не было аттестата о среднем образовании. Работал на пристанях, где начал посещать сходки революционно настроенной молодёжи. Познакомился с марксистской литературой и пропагандистской работой. В 1885—1886 годах работал в крендельном заведении и булочной В. Семёнова. В 1887 году работал в булочной народника Андрея Степановича Деренкова (1858—1953), доходы которой направлялись на нелегальные кружки самообразования и прочую финансовую подпитку движения народников в Казани. В этом же году потерял бабушку и дедушку: А. И. Каширина скончалась 16 февраля, В. В. Каширин — 1 мая[33].
12 декабря 1887 года в Казани, на высоком берегу над Волгой, за оградой монастыря, 19-летний Пешков в приступе юношеской депрессии предпринял попытку самоубийства, прострелив себе из ружья лёгкое. Пуля застряла в теле, подоспевший сторож-татарин срочно вызвал полицию, и Алексея отправили в земскую больницу, где сделали успешную операцию. Рана оказалась не смертельной, однако она послужила толчком к началу длительной болезни дыхательных органов. Попытку суицида спустя несколько дней Пешков повторил в больнице, где повздорил с профессором медицины Казанского университета Н. И. Студентским, внезапно схватил в ординаторской крупную склянку хлоральгидрата, и сделал несколько глотков, после чего был вторично спасён от смерти промыванием желудка. В повести «Мои университеты» Горький со стыдом и самоосуждением назвал случившееся самым тяжёлым эпизодом из своего прошлого, описать историю он пытался в рассказе «Случай из жизни Макара». За попытку самоубийства и отказ от покаяния Казанской духовной консисторией был отлучён от церкви на четыре года[34][35].
По мнению психиатра, профессора И. Б. Галанта, который в середине 1920-х годов изучал личность писателя и психопатологическую подоплёку его произведений и его жизни, в юности Алексей Пешков был психически неуравновешенным человеком и сильно страдал по этой причине; о выявленном им постфактум «целом букете» психических заболеваний профессор Галант сообщил в письме самому Горькому. У молодого Пешкова усматривался, в частности, суицидальный комплекс, склонность к самоубийству как к средству кардинального решения житейских проблем. К сходным выводам в 1904 году пришёл также психиатр, доктор медицины М. О. Шайкевич, написавший «Психопатологические черты героев Максима Горького», вошедшие в книгу «Психопатология и медицина»[36], изданную в Санкт-Петербурге в 1910 году. Сам Горький в преклонном возрасте отвергал эти диагнозы, не желая признавать себя излечившимся от психопатологии, однако воспретить медицинские исследования своей личности и творчества был не в состоянии[37].
В марте 1888 году вместе с революционером-народником М. А. Ромасем приезжает в село Красновидово Свияжского уезда Казанской губернии, где у М. А. Ромася имелась мелочная лавка, открытая на средства подпольного казанского народнического кружка И. П. Чарушникова (брата будущего первоиздателя Горького) и Е. Ф. Печоркина для прикрытия пропагандисткой работы среди крестьян. Был впервые арестован за связь с кружком Н. Е. Федосеева. Находился под постоянным надзором полиции. После того, как зажиточные крестьяне спалили мелочную лавку Ромася, Пешков некоторое время батрачил. В октябре 1888 года поступил сторожем на станцию Добринка Грязе-Царицынской железной дороги. Впечатления от пребывания в Добринке послужили основой для автобиографического рассказа «Сторож» и рассказа «Скуки ради». Потом уехал на Каспийское море, где подрядился в артель рыболовов[38][17]
В январе 1889 года, по личному прошению (жалобе в стихах), переведён на станцию Борисоглебск, затем весовщиком на станцию Крутая[39]. Там Алексея застало первое сильное чувство к дочери начальника станции Марии Басаргиной; Пешков даже просил руки Марии у её отца, но получил отказ[40]. Спустя 10 лет уже женатый писатель в письме к женщине с нежностью вспоминал: «Я всё помню, Мария Захаровна. Хорошее не забывается, не так уж много его в жизни, чтобы можно было забывать…»[41]. Пытался организовать среди крестьян земледельческую колонию толстовского типа. Составил коллективное письмо с этой просьбой «от лица всех» и хотел встретиться с Л. Н. Толстым в Ясной Поляне и Москве. Однако Толстой (к которому тогда шли за советом тысячи людей, многих из них его жена Софья Андреевна называла «тёмными бездельниками»), не принял ходока, и Пешков вернулся ни с чем в Нижний Новгород в вагоне с надписью «для скота»[42].
В конце 1889 — начале 1890 года познакомился в Нижнем Новгороде с писателем В. Г. Короленко, которому принёс для отзыва своё первое произведение, поэму «Песнь старого дуба». Прочитав поэму, Короленко разнёс её в пух и прах. С октября 1889 года Пешков работал письмоводителем у адвоката А. И. Ланина. В этом же месяце впервые был арестован и заключён в нижегородскую тюрьму — это было «эхо» разгрома студенческого движения в Казани; историю первого ареста описал в очерке «Время Короленко»[43]. Завязал дружбу со студентом-химиком Н. З. Васильевым, который познакомил Алексея с философией[17].
29 апреля 1891 года Пешков отправился из Нижнего Новгорода странствовать «по Руси». Побывал в Поволжье, на Дону, на Украине (в Николаеве попал в больницу), в Крыму и на Кавказе, большую часть пути прошёл пешком, иногда ехал на подводах, на тормозных площадках железнодорожных грузовых вагонов. В ноябре пришёл в Тифлис. Устроился рабочим в железнодорожную мастерскую. Летом 1892 года в Абхазии работал на строительстве шоссе Сухум — Новороссийск, после чего ненадолго завербовался на бакинские нефтепромыслы — этот труд писатель потом называл самым тяжёлым из всех, что выпали на его долю[44]. Тем же летом вернулся в Тифлис, жил в подвале на Ново-Арсенальной улице вместе с механиком, землемером, семинаристом, студентом и железнодорожным рабочим. Предлагал рабочим записывать в тетради и блокноты факты произвола и угнетения со стороны администрации на предприятиях, поскольку верил, что зафиксированное в письменном источнике обладает силой свидетельства и подтачивает социальную несправедливость. Тифлисские знакомые отмечали могучую фигуру Пешкова, его нарочито грубоватые манеры, движения и жесты. В тифлисский период Пешков написал целые тетради высокопарных стихов в подражание Байрону, наизусть читал соседям по подвалу «Каина» и «Манфреда». Впоследствии на основе своих стихотворных набросков создал поэму «Девушка и смерть», впервые опубликованную в 1918 году. Напротив, устные рассказы Пешкова, по воспоминаниям слушателей, отличались житейской достоверностью, ироничным стилем и яркостью деталей[45].
К 1892 году Пешков уже имел опыт работы грузчиком, столяром, красильщиком, хлебопёком, бурлаком, строителем, сторожем, репортёром и др.[46] В Тифлисе Пешков познакомился и сдружился с участником революционного движения Александром Калюжным. Слушая рассказы юноши о странствиях по стране, Калюжный настойчиво предлагал Пешкову записывать случившиеся с ним истории. Когда рукопись «Макара Чудры» (драма из цыганской жизни) была готова, Калюжный с помощью знакомого журналиста Цветницкого сумел напечатать рассказ в газете «Кавказ». Публикация вышла 12 сентября 1892 года, подписан рассказ был — М. Горький. Псевдоним «Горький»[47] Алексей придумал сам. Впоследствии он говорил Калюжному: «Не писать же мне в литературе — Пешков…». В октябре этого же года Пешков вернулся в Нижний Новгород[48][17].
В 1893 году начинающий писатель опубликовал несколько рассказов в нижегородских газетах «Волгарь» и «Волжский вестник». Его литературным наставником становится Короленко. В этом же году 25-летний Алексей Пешков вступил в первый, невенчанный брак с акушеркой Ольгой Юльевной Каменской, героиней его позднего рассказа «О первой любви» (1922). С Ольгой он был знаком с 1889 года, она была старше на 9 лет, к тому времени уже ушла от первого мужа и имела дочь. Писателю показался забавным также факт, что мать Каменской, тоже акушерка, когда-то принимала новорождённого Пешкова. Каменской обращена первая из известных автобиографий Горького, написанная в виде письма под влиянием поэта Гейне и имевшая вычурное название «Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца» (1893). Расстался Алексей с Каменской уже в 1894 году: перелом в отношениях наступил после того, как Ольга, которой «всю мудрость жизни заменил учебник акушерства», заснула при авторском чтении только что написанной новеллы «Старуха Изергиль»[50][51].
В августе 1894 года по рекомендации Короленко Пешков написал рассказ «Челкаш» о приключениях босяка-контрабандиста. Рассказ отнёс в журнал «Русское богатство», вещь некоторое время пролежала в редакционном портфеле. В 1895 году Короленко посоветовал Пешкову переехать в Самару, где тот стал профессиональным журналистом, и начал зарабатывать себе на хлеб статьями, фельетонами и очерками — под псевдонимом Иегудиил Хламида. Псевдоним пародировал язвительного семинариста, авторский слог был стилизован «под духовную литературу, велеречивую и архаичную». Популярной стала регулярная афористическая рубрика «Мысли и максимы». Всего за два неполных года в самарской газете Пешков опубликовал около 500 статей, очерков и фельетонов (не считая беллетристики, которую составили рассказы), что было немыслимой производительностью для тогдашних публицистов в России[52]. В июньском номере журнала «Русское богатство», наконец, был опубликован «Челкаш», который приносит первую литературную известность своему автору — Максиму Горькому[53].
В 1895 году в «Самарской газете» был опубликован очерк «Бабушка Акулина» — первый набросок к будущей повести «Детство»[54].
30 августа 1896 года в самарском Вознесенском соборе Горький обвенчался с дочерью разорившегося помещика (ставшего управляющим), вчерашней гимназисткой, корректором «Самарской газеты» Екатериной Волжиной, младше себя на 8 лет. Немало повидавший и уже достаточно известный писатель показался работнице корректуры «полубогом», сам же Горький воспринимал невесту снисходительно, долгими ухаживаниями не удостоил. В октябре 1896 года болезнь стала проявлять себя всё более тревожно: Горький месяц лежал с бронхитом, перешедшим в воспаление лёгких, а в январе ему был впервые поставлен диагноз — туберкулёз. Лечился в Крыму, долечивался в сопровождении жены на Украине, в деревне Мануйловке под Полтавой, где осваивал украинский язык. 21 июля 1897 года там же родился его первенец — сын Максим[55].
В 1896 году Горький пишет отклик на первый киносеанс аппарата «Синематограф» в кафешантане Шарля Омона на Нижегородской ярмарке[56][57].
В 1897 году Горький — автор произведений в журналах «Русская мысль», «Новое слово» и «Северный вестник». Опубликованы его рассказы «Коновалов», «Зазубрина», «Ярмарка в Голтве», «Супруги Орловы», «Мальва», «Бывшие люди» и другие. В октябре начал работу над первым крупным произведением, повестью «Фома Гордеев»[53].
Литературная и общественная деятельность[править | править код]
От первой известности — к признанию (1897—1902)[править | править код]
С октября 1897 года до середины января 1898 года Горький жил в посёлке Каменка (ныне город Кувшиново Тверской области) на квартире у своего друга Николая Захаровича Васильева, работавшего на Каменской бумагоделательной фабрике и руководившего нелегальным рабочим марксистским кружком. Впоследствии жизненные впечатления этого периода послужили писателю материалом для романа «Жизнь Клима Самгина».
В 1898 году издательством С. Дороватовского и А. Чарушникова выпущены первые два тома сочинений Горького. В те годы тираж первой книги молодого автора редко превышал 1000 экз. А. Богданович советовал выпустить первые два тома «Очерков и рассказов» М. Горького по 1200 экз. Издатели «рискнули» и выпустили больше. Первый том 1-го издания «Очерков и рассказов» вышел тиражом 3000 экз.[58], второй том — 3500. Оба тома были быстро распроданы. Через два месяца после выхода книги писатель, чьё имя было уже на слуху, был снова арестован в Нижнем, этапирован и заключён в Метехский замок Тифлиса за прежние революционные дела. В рецензии на «Очерки и рассказы» критика и публициста, главного редактора журнала «Русское богатство» Н. К. Михайловского отмечалось проникновение в творчество Горького «особой морали» и мессианских идей Ницше[59].
В 1899 году Горький впервые появляется в Санкт-Петербурге. В этом же году издательством С. Дороватовского и А. Чарушникова первым изданием выпущен третий том «Очерков и рассказов» тиражом 4100 экз. и вторым изданием — 1-й и 2-й тома тиражом по 4100 экз. В этом же году публикуются роман «Фома Гордеев», поэма в прозе «Песня о Соколе». Появляются первые переводы Горького на иностранных языках[60].
В 1900—1901 году Горький написал роман «Трое», оставшийся малоизвестным. Происходит личное знакомство Горького с Чеховым, Толстым.
В марте 1901 года в Нижнем Новгороде создал произведение небольшого формата, но редкого, оригинального жанра, песню в прозе, — широко известную как «Песня о Буревестнике». Участвует в марксистских рабочих кружках Нижнего Новгорода, Сормова, Санкт-Петербурга; написал прокламацию, призывающую к борьбе с самодержавием. За это арестован и выслан из Нижнего Новгорода.
В 1901 году Горький впервые обратился к драматургии. Создаёт пьесы «Мещане» (1901), «На дне» (1902). В 1902 году он стал крёстным и приёмным отцом еврея Зиновия Свердлова, который взял фамилию Пешков и принял православие. Это было необходимо для того, чтобы Зиновий получил право жить в Москве.
После всего шести лет регулярной литературной деятельности 1902 года происходит избрание Горького в почётные академики Императорской Академии наук по разряду изящной словесности. Возмущённый Николай II наложил язвительную резолюцию: «Более чем оригинально». И прежде чем Горький смог воспользоваться своими новыми правами, его избрание было аннулировано правительством, поскольку новоизбранный академик «находился под надзором полиции». В связи с этим Чехов и Короленко отказались от членства в Академии[61]. Дружить с Горьким и проявлять солидарность с ним в литературной среде стало престижно. Горький становится основоположником течения «социальный реализм» и законодателем литературных мод: появляется целая плеяда молодых писателей (Елеонов, Юшкевич, Скиталец, Гусев-Оренбургский, Куприн и десятки других), коих обобщённо называли «подмаксимками» и кои старались подражать Горькому во всём, начиная от манеры носить усы и широкие шляпы, акцентированной резкости и грубоватости манер, свойственных, как считалось, простолюдинам, умения вставить по месту в литературную речь солёное словцо, и заканчивая волжским оканьем, которое и у Горького звучало несколько наигранно, искусственно[62]. 20 марта 1917 года после свержения монархии Горький был восстановлен в правах почётного академика (СПбФ АРАН. Ф. 9. Оп. 5. Д. 5. Л.10 об.—11).
В 1902 году Горький впервые опубликовал стихотворение «Валашская легенда», ставшее потом известным под названием «Легенда о Марко».
А вы на земле проживёте,
Как черви слепые живут:
Ни сказок о вас не расскажут,
Ни песен про вас не споют.— Максим Горький. «Легенда о Марко», последняя строфа
Первоначально «Легенда о Марко» входила в рассказ «О маленькой фее и молодом чабане (Валашская сказка)». Позже Горький существенно переработал вещь, заново написал заключительную строфу, сделал стихотворение отдельным произведением и дал согласие композитору Александру Спендиарову положить его на музыку. В 1903 году вышло первое издание нового текста, сопровождавшегося нотами[63]. В дальнейшем стихотворение много раз переиздавалось под названиями: «Валашская сказка», «Фея», «Рыбак и фея». В 1906 году стихотворение включено в книгу «М. Горький. Песня о Соколе. Песня о Буревестнике. Легенда о Марко». Это первая книга из объёмной «Дешёвой библиотеки товарищества „Знание“», изданной в Санкт-Петербурге в 1906 году, где насчитывалось более 30 произведений Горького[64].
Квартира в Нижнем Новгороде[править | править код]
В сентябре 1902 года уже получивший мировую известность и солидные гонорары Горький, с женой Екатериной Павловной и детьми Максимом (род. 21 июля 1897) и Катей (род. 26 мая 1901), поселился в арендованных 11 комнатах нижегородского дома барона Н. Ф. Киршбаума (ныне — Музей-квартира А. М. Горького в Нижнем Новгороде)[65]. К этому времени Горький был автором шести томов литературных сочинений, около 50 его произведений были изданы на 16 языках. В 1902 году о Горьком было опубликовано 260 газетных и 50 журнальных статей, издано более 100 монографий. В 1903 и 1904 годах Общество русских драматических писателей и композиторов дважды присуждало Горькому Грибоедовскую премию за пьесы «Мещане» и «На дне». Писатель приобрёл престиж в столичном обществе: в Санкт-Петербурге Горький был известен по деятельности книжного издательства «Знание», а в Москве являлся ведущим драматургом в Художественном театре (МХТ).
В Нижнем Новгороде, при щедрой финансовой и организационной поддержке Горького завершалось строительство Народного дома, создавался народный театр, открылась школа им. Ф. И. Шаляпина.
Квартиру писателя в Нижнем Новгороде современники называли «Горьковской академией», и в ней, по оценке В. Десницкого, царила «атмосфера высокого духовного настроя». Почти ежедневно писателя посещали в этой квартире представители творческой интеллигенции, в просторной гостиной зачастую собирались по 30-40 деятелей культуры. Среди гостей были Лев Толстой, Леонид Андреев, Иван Бунин, Антон Чехов, Евгений Чириков, Илья Репин, Константин Станиславский. Самый близкий друг — Фёдор Шаляпин, который также снимал квартиру в доме барона Киршбаума, активно участвовал в жизни семьи Горького и города.
В нижегородской квартире Горький закончил пьесу «На дне», ощутил вдохновляющий успех после её постановок в России и Европе, сделал наброски к роману «Мать», написал поэму «Человек», осмыслил канву пьесы «Дачники»[66].
Смыкая возраста уроки,
Сама собой приходит мысль —
Ко всем, с кем было по дороге,
Живым и павшим отнестись.
Она приходит не впервые.
Чтоб слову был двойной контроль:
Где, может быть, смолчат живые,
Так те прервут меня:
— Позволь!
Перед лицом ушедших былей
Не вправе ты кривить душой, —
Ведь эти были оплатили
Мы платой самою большой…
И мне да будет та застава,
Тот строгий знак сторожевой
Залогом речи нелукавой
По праву памяти живой.
1. Перед отлетом
Ты помнишь, ночью предосенней,
Тому уже десятки лет, —
Курили мы с тобой на сене,
Презрев опасливый запрет.
И глаз до света не сомкнули,
Хоть запах сена был не тот,
Что в ночи душные июля
Заснуть подолгу не дает…
То вслух читая чьи-то строки,
То вдруг теряя связь речей,
Мы собирались в путь далекий
Из первой юности своей.
Мы не испытывали грусти,
Друзья — мыслитель и поэт.
Кидая наше захолустье
В обмен на целый белый свет.
Мы жили замыслом заветным,
Дорваться вдруг
До всех наук —
Со всем запасом их несметным —
И уж не выпустить из рук.
Сомненья дух нам был неведом;
Мы с тем управимся добром
И за отцов своих и дедов
Еще вдобавок доберем…
Мы повторяли, что напасти
Нам никакие нипочем,
Но сами ждали только счастья, —
Тому был возраст обучен.
Мы знали, что оно сторицей
Должно воздать за наш порыв
В премудрость мира с ходу врыться,
До дна ее разворотив.
Готовы были мы к походу.
Что проще может быть:
Не лгать.
Не трусить.
Верным быть народу.
Любить родную землю-мать,
Чтоб за нее в огонь и в воду.
А если —
То и жизнь отдать.
Что проще!
В целости оставим
Таким завет начальных дней.
Лишь от себя теперь добавим:
Что проще — да.
Но что сложней?
Такими были наши дали,
Как нам казалось, без прикрас,
Когда в безудержном запале
Мы в том друг друга убеждали,
В чем спору не было у нас.
И всласть толкуя о науках,
Мы вместе грезили о том,
Ах, и о том, в каких мы брюках
Домой заявимся потом.
Дивись, отец, всплакни, родная,
Какого гостя бог нанес,
Как он пройдет, распространяя
Московский запах папирос.
Москва, столица — свет не ближний,
А ты, родная сторона,
Какой была, глухой, недвижной,
Нас на побывку ждать должна.
И хуторские посиделки,
И вечеринки чередом,
И чтоб загорьевские девки
Глазами ели нас потам,
Неловко нам совали руки,
Пылая краской до ушей…
А там бы где-то две подруги,
В стенах столичных этажей,
С упреком нежным ожидали
Уже тем часом нас с тобой,
Как мы на нашем сеновале
Отлет обдумывали свой…
И невдомек нам было вроде,
Что здесь, за нашею спиной,
Сорвется с места край родной
И закружится в хороводе
Вслед за метелицей сплошной…
Ты не забыл, как на рассвете
Оповестили нас, дружков,
Об уходящем в осень лете
Запевы юных петушков.
Их голосов надрыв цыплячий
Там, за соломенной стрехой, —
Он отзывался детским плачем
И вместе удалью лихой.
В какой-то сдавленной печали,
С хрипотцей истовой своей
Они как будто отпевали
Конец ребячьих наших дней.
Как будто сами через силу
Обрядный свой тянули сказ
О чем-то памятном, что было
До нас.
И будет после нас.
Но мы тогда на сеновале
Не так прислушивались к ним,
Мы сладко взапуски зевали,
Дивясь, что день, а мы не спим.
И в предотъездном нашем часе
Предвестий не было о том,
Какие нам дары в запасе
Судьба имела на потам.
И где, кому из нас придется,
В каком году, в каком краю
За петушиной той хрипотцей
Расслышать молодость свою.
Навстречу жданной нашей доле
Рвались мы в путь не наугад, —
Она в согласье с нашей волей
Звала отведать хлеба-соли.
Давно ли?
Жизнь тому назад…
2. Сын за отца не отвечает
Сын за отца не отвечает —
Пять слов по счету, ровно пять.
Но что они в себе вмещают,
Вам, молодым, не вдруг обнять.
Их обронил в кремлевском зале
Тот, кто для всех нас был одним
Судеб вершителем земным,
Кого народы величали
На торжествах отцом родным.
Вам —
Из другого поколенья —
Едва ль постичь до глубины
Тех слов коротких откровенье
Для виноватых без вины.
Вас не смутить в любой анкете
Зловещей некогда графой:
Кем был до вас еще на свете
Отец ваш, мертвый иль живой.
В чаду полуночных собраний
Вас не мытарил тот вопрос:
Ведь вы отца не выбирали, —
Ответ по-нынешнему прост.
Но в те года и пятилетки,
Кому с графой не повезло, —
Для несмываемой отметки
Подставь безропотно чело.
Чтоб со стыдом и мукой жгучей
Носить ее — закон таков.
Быть под рукой всегда — на случай
Нехватки классовых врагов.
Готовым к пытке быть публичной
И к горшей горечи подчас,
Когда дружок твой закадычный
При этом не поднимет глаз…
О, годы юности немилой,
Ее жестоких передряг.
То был отец, то вдруг он — враг.
А мать?
Но сказано: два мира,
И ничего о матерях…
И здесь, куда — за половодьем
Тех лет — спешил ты босиком,
Ты именуешься отродьем,
Не сыном даже, а сынком…
А как с той кличкой жить парнишке,
Как отбывать безвестный срок, —
Не понаслышке,
Не из книжки
Толкует автор этих строк…
Ты здесь, сынок, но ты нездешний,
Какой тебе еще резон,
Когда родитель твой в кромешный,
В тот самый список занесен.
Еще бы ты с такой закваской
Мечтал ступить в запретный круг.
И руку жмет тебе с опаской
Друг закадычный твой…
И вдруг:
Сын за отца не отвечает.
С тебя тот знак отныне снят.
Счастлив стократ:
Не ждал, не чаял,
И вдруг — ни в чем не виноват.
Конец твоим лихим невзгодам,
Держись бодрей, не прячь лица.
Благодари отца народов,
Что он простил тебе отца
Родного —
с легкостью нежданной
Проклятье снял. Как будто он
Ему неведомый и странный
Узрел и отменил закон.
(Да, он умел без оговорок,
Внезапно — как уж припечет —
Любой своих просчетов ворох
Перенести на чей-то счет;
На чье-то вражье искаженье
Того, что возвещал завет,
На чье-то головокруженъе
От им предсказанных побед.)
Сын — за отца? Не отвечает!
Аминь!
И как бы невдомек:
А вдруг тот сын (а не сынок!),
Права такие получая,
И за отца ответить мог?
Ответить — пусть не из науки,
Пусть не с того зайдя конца,
А только, может, вспомнив руки,
Какие были у отца.
В узлах из жил и сухожилий,
В мослах поскрюченных перстов —
Те, что — со вздохом — как чужие,
Садясь к столу, он клал на стол.
И точно граблями, бывало,
Цепляя
ложки черенок,
Такой увертливый и малый,
Он ухватить не сразу мог.
Те руки, что своею волей —
Ни разогнуть, ни сжать в кулак:
Отдельных не было мозолей —
Сплошная.
Подлинно — кулак!
И не иначе, с тем расчетом
Горбел годами над землей,
Кропил своим бесплатным потом,
Смыкал над ней зарю с зарей.
И от себя еще добавлю,
Что, может, в час беды самой
Его мужицкое тщеславье,
О, как взыграло — боже мой!
И в тех краях, где виснул иней
С барачных стен и потолка,
Он, может, полон был гордыни,
Что вдруг сошел за кулака.
Ошибка вышла? Не скажите, —
Себе внушал он самому, —
Уж если этак, значит — житель,
Хозяин, значит, — потому…
А может быть, в тоске великой
Он покидал свой дом и двор
И отвергал слепой и дикий,
Для круглой цифры, приговор.
И в скопе конского вагона,
Что вез куда-то за Урал,
Держался гордо, отчужденно
От тех, чью долю разделял.
Навалом с ними в той теплушке —
В одном увязанный возу,
Тянуться детям к их краюшке
Не дозволял, тая слезу…
(Смотри, какой ты сердобольный, —
Я слышу вдруг издалека, —
Опять с кулацкой колокольни,
Опять на мельницу врага. —
Доколе, господи, доколе
Мне слышать эхо древних лет:
Ни мельниц тех, ни колоколен
Давным-давно на свете нет.)
От их злорадства иль участья
Спиной горбатой заслонясь,
Среди врагов советской власти
Один, что славил эту власть;
Ее помощник голоштанный,
Ее опора и боец,
Что на земельке долгожданной
При ней и зажил наконец, —
Он, ею кинутый в погибель,
Не попрекнул ее со злом:
Ведь суть не в малом перегибе,
Когда — Великий перелом…
И верил: все на место встанет
И не замедлит пересчет,
Как только — только лично Сталин
В Кремле письмо его прочтет…
(Мужик не сметил, что отныне,
Проси чего иль не проси,
Не Ленин, даже не Калинин
Был адресат всея Руси.
Но тот, что в целях коммунизма
Являл иной уже размах
И на газетных полосах
Читал республик целых письма —
Не только в прозе, но в стихах.)
А может быть, и по-другому
Решал мужик судьбу свою:
Коль нет путей обратных к дому,
Не пропадем в любом краю.
Решал — попытка без убытка,
Спроворим свой себе указ.
И — будь добра, гора Магнитка,
Зачислить нас в рабочий класс…
Но как и где отец причалит,
Не об отце, о сыне речь:
Сын за отца не отвечает, —
Ему дорогу обеспечь.
Пять кратких слов…
Но год от года
На нет сходили те слова,
И званье сын врага народа
Уже при них вошло в права.
И за одной чертой закона
Уже равняла всех судьба:
Сын кулака иль сын наркома,
Сын командарма иль попа…
Клеймо с рожденья отмечало
Младенца вражеских кровей.
И все, казалось, не хватало
Стране клейменых сыновей.
Недаром в дни войны кровавой
Благословлял ее иной:
Не попрекнув его виной,
Что душу горькой жгла отравой,
Война предоставляла право
На смерть и даже долю славы
В рядах бойцов земли родной.
Предоставляла званье сына
Солдату воинская часть…
Одна была страшна судьбина:
В сраженье без вести пропасть.
И до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым —
Из плена в плен — под гром победы
С клеймом проследовать двойным.
Нет, ты вовеки не гадала
В судьбе своей, отчизна-мать,
Собрать под небом Магадана
Своих сынов такую рать.
Не знала,
Где всему начало,
Когда успела воспитать
Всех, что за проволокой держала,
За зоной той, родная мать…
Средь наших праздников и буден
Не всякий даже вспомнить мог,
С каким уставом к смертным людям
Взывал их посетивший бог.
Он говорил: иди за мною,
Оставь отца и мать свою,
Все мимолетное, земное
Оставь — и будешь ты в раю.
А мы, кичась неверьем в бога,
Во имя собственных святынь
Той жертвы требовали строго:
Отринь отца и мать отринь.
Забудь, откуда вышел родом,
И осознай, не прекословь:
В ущерб любви к отцу народов —
Любая прочая любовь.
Ясна задача, дело свято, —
С тем — к высшей цели — прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.
Любой судьбине благодарен,
Тверди одно, как он велик,
Хотя б ты крымский был татарин,
Ингуш иль друг степей калмык.
Рукоплещи всем приговорам,
Каких постигнуть не дано.
Оклевещи народ, с которым
В изгнанье брошен заодно.
И в душном скопище исходов —
Нет, не библейских, наших дней —
Превозноси отца народов:
Он сверх всего.
Ему видней.
Он все начала возвещает
И все концы, само собой.
Сын за отца не отвечает —
Закон, что также означает:
Отец за сына — головой.
Но все законы погасила
Для самого благая ночь.
И не ответчик он за сына,
Ах, ни за сына, ни за дочь.
Там, у немой стены кремлевской,
По счастью, знать не знает он,
Какой лихой бедой отцовской
Покрыт его загробный сон…
Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.
3. О памяти
Забыть, забыть велят безмолвно,
Хотят в забвенье утопить
Живую быль. И чтобы волны
Над ней сомкнулись. Быль — забыть!
Забыть родных и близких лица
И стольких судеб крестный путь —
Все то, что сном давнишним будь,
Дурною, дикой небылицей,
Так и ее — поди, забудь.
Но это было явной былью
Для тех, чей был оборван век,
Для ставших лагерною пылью,
Как некто некогда изрек.
Забыть — о, нет, не с теми вместе
Забыть, что не пришли с войны, —
Одних, что даже этой чести
Суровой были лишены.
Забыть велят и просят лаской
Не помнить — память под печать,
Чтоб ненароком той оглаской
Непосвященных не смущать.
О матерях забыть и женах,
Своей — не ведавших вины,
О детях, с ними разлученных,
И до войны,
И без войны.
А к слову — о непосвященных:
Где взять их? Все посвящены.
Все знают все; беда с народом! —
Не тем, так этим знают родом,
Не по отметкам и рубцам,
Так мимоездом, мимоходом,
Не сам,
Так через тех, кто сам…
И даром думают, что память
Не дорожит сама собой,
Что ряской времени затянет
Любую быль,
Любую боль;
Что так и так — летит планета,
Годам и дням ведя отсчет,
И что не взыщется с поэта,
Когда за призраком запрета
Смолчит про то, что душу жжет…
Нет, все былые недомолвки
Домолвить ныне долг велит.
Пытливой дочке-комсомолке
Поди сошлись на свой главлит;
Втолкуй, зачем и чья опека
К статье закрытой отнесла
Неназываемого века Недоброй памяти дела;
Какой, в порядок не внесенный,
Решил за нас
Особый съезд
На этой памяти бессонной,
На ней как раз
Поставить крест.
И кто сказал, что взрослым людям
Страниц иных нельзя прочесть?
Иль нашей доблести убудет
И на миру померкнет честь?
Иль, о минувшем вслух поведав,
Мы лишь порадуем врага,
Что за свои платить победы
Случалось нам втридорога?
В новинку ль нам его злословье?
Иль все, чем в мире мы сильны,
Со всей взращенной нами новью,
И потом политой и кровью,
Уже не стоит той цены?
И дело наше — только греза,
И слава — шум пустой молвы?
Тогда молчальники правы,
Тогда все прах — стихи и проза,
Все только так — из головы.
Тогда совсем уже — не диво,
Что голос памяти правдивой
Вещал бы нам и впредь беду:
Кто прячет прошлое ревниво,
Тот вряд ли с будущим в ладу…
Что нынче счесть большим, что малым —
Как знать, но люди не трава:
Не обратить их всех навалом
В одних непомнящих родства.
Пусть очевидцы поколенья
Сойдут по-тихому на дно,
Благополучного забвенья
Природе нашей не дано.
Спроста иные затвердили,
Что будто нам про черный день
Не ко двору все эти были,
На нас кидающие тень.
Но все, что было, не забыто,
Не шито-крыто на миру.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!
А я — не те уже годочки —
Не вправе я себе отсрочки
Предоставлять.
Гора бы с плеч —
Еще успеть без проволочки
Немую боль в слова облечь.
Ту боль, что скрытно временами
И встарь теснила нам сердца
И что глушили мы громами
Рукоплесканий в честь отца.
С предельной силой в каждом зале
Они гремели потому,
Что мы всегда не одному
Тому отцу рукоплескали.
Всегда, казалось, рядом был,
Свою земную сдавший смену.
Тот, кто оваций не любил,
По крайней мере знал им цену.
Чей образ вечным и живым
Мир уберег за гранью бренной,
Кого учителем своим
Именовал отец смиренно…
И, грубо сдвоив имена,
Мы как одно их возглашали
И заносили на скрижали.
Как будто суть была одна.
А страх, что всем у изголовья
Лихая ставила пора,
Нас обучил хранить безмолвье
Перед разгулом недобра.
Велел в безгласной нашей доле
На мысль в спецсектор сдать права,
С тех пор — как отзыв давней боли
Она для нас — явись едва.
Нет, дай нам знак верховной воли,
Дай откровенье божества.
И наготове вздох особый —
Дерзанья нашего предел:
Вот если б Ленин встал из гроба,
На все, что стало, поглядел…
Уж он за всеми мелочами
Узрел бы ширь и глубину.
А может быть, пожал плечами
И обронил бы:
— Ну и ну! —
Так, сяк гадают те и эти,
Предвидя тот иль этот суд, —
Как наигравшиеся дети,
Что из отлучки старших ждут.
Но все, что стало или станет,
Не сдать, не сбыть нам с рук своих,
И Ленин нас судить не встанет:
Он не был богом и в живых.
А вы, что ныне норовите
Вернуть былую благодать,
Так вы уж Сталина зовите —
Он богом был — Он может встать.
И что он легок на помине
В подлунном мире, бог-отец,
О том свидетельствует ныне
Его китайский образец…
…Ну что ж, пускай на сеновале,
Где мы в ту ночь отвергли сон,
Иными мнились наши дали, —
Нам сокрушаться не резон.
Чтоб мерить все надежной меркой,
Чтоб с правдой сущей быть не врозь,
Многостороннюю проверку
Прошли мы — где кому пришлось.
И опыт — наш почтенный лекарь,
Подчас причудливо крутой, —
Нам подносил по воле века
Его целительный настой.
Зато и впредь как были — будем, —
Какая вдруг ни грянь гроза —
Людьми
из тех людей,
что людям,
Не пряча глаз,
Глядят в глаза.
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
1961
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
– А это вы можете описать?
И я сказала:
– Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.1 апреля 1957 г., Ленинград
ПОСВЯЩЕНИЕ
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат —
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже, и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна.
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный мой привет.
Март 1940 г.
ВСТУПЛЕНИЕ
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
I
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… Не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
[Ноябрь] 1935 г., Москва
II
Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень.
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
1938
III
Нет, это не я, это кто-то другой страдает,
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари…
Ночь.
1939
IV
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей —
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезой горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука – а сколько там
Неповинных жизней кончается…
1938
V
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
1939
VI
Легкие летят недели.
Что случилось, не пойму,
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.
Весна 1939 г.
VII
ПРИГОВОР
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.А не то… Горячий шелест лета
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
[22 июня] 1939 г., Фонтанный Дом
VIII
К СМЕРТИ
Ты все равно придешь – зачем же не теперь?
Я жду тебя – мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом.
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой, —
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.
Мне все равно теперь. Клубится Енисей,
Звезда Полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.
19 августа 1939 г., Фонтанный Дом
IX
Уже безумие крылом
Души накрыло половину,
И поит огненным вином,
И манит в черную долину.И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою):Ни сына страшные глаза —
Окаменелое страданье,
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук —
Слова последних утешений.
4 мая 1940 г., Фонтанный Дом
X
РАСПЯТИЕ
«Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи»
1
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А Матери: «О, не рыдай Мене…»
1938
2
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
1940, Фонтанный Дом
ЭПИЛОГ
1
Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною
И в лютый холод, и в июльский зной
Под красною, ослепшею стеною.
2
Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что, красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
Около 10 марта 1940 г., Фонтанный Дом
Долгие годы эта поэма из отдельных стихов существовала только в памяти нескольких доверенных лиц, которым Ахматова доверяла больше, чем себе. Только 1962 году, после того, как «Новый мир» опубликовал повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича», А.А.А. позволила друзьям ее переписывать.
О том, как это происходило, вспоминает поэтесса Наталья Горбаневская: «У нее дома – не дома, конечно, а на тех московских квартирах, где она жила в ту зиму, – переписывали десятки людей, и почти каждый из них, разумеется, продолжал распростанение.
От меня одной в течение зимы – весны 1963 года (хоть у меня и не было своей машинки) разошлось не менее сотни экземпляров… По моей оценке, уже в течение 1963 года самиздатовский тираж „Реквиема“ исчислялся тысячами».
Это стихотворение Есенин написал в 1924 году, оно было посвещено бывшей жене потм Зинаиде Райх. К тому моменту она уже была женой другого, а Есенин испытывал чувство вины перед ней и перед их детьми. Это стихотворение-письмо стало исповедь поэта.
Вы помните,
Вы всё, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел —
Катиться дальше, вниз.
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму —
Куда несет нас рок событий.
Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Когда кипит морская гладь —
Корабль в плачевном состояньи.
Земля — корабль!
Но кто-то вдруг
За новой жизнью, новой славой
В прямую гущу бурь и вьюг
Ее направил величаво.
Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался.
Тогда и я,
Под дикий шум,
Но зрело знающий работу,
Спустился в корабельный трюм,
Чтоб не смотреть людскую рвоту.
Тот трюм был —
Русским кабаком.
И я склонился над стаканом,
Чтоб, не страдая ни о ком,
Себя сгубить
В угаре пьяном.
Любимая!
Я мучил вас,
У вас была тоска
В глазах усталых:
Что я пред вами напоказ
Себя растрачивал в скандалах.
Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несет нас рок событий…
Теперь года прошли.
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!
Сегодня я
В ударе нежных чувств.
Я вспомнил вашу грустную усталость.
И вот теперь
Я сообщить вам мчусь,
Каков я был,
И что со мною сталось!
Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.
Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ла-Манша.
Простите мне…
Я знаю: вы не та —
Живете вы
С серьезным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен.
Живите так,
Как вас ведет звезда,
Под кущей обновленной сени.
С приветствием,
Вас помнящий всегда
Знакомый ваш
Сергей Есенин.
1
Немного лет тому назад,
Там, где, сливаяся, шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры,
Был монастырь. Из-за горы
И нынче видит пешеход
Столбы обрушенных ворот,
И башни, и церковный свод;
Но не курится уж под ним
Кадильниц благовонный дым,
Не слышно пенье в поздний час
Молящих иноков за нас.
Теперь один старик седой,
Развалин страж полуживой,
Людьми и смертию забыт,
Сметает пыль с могильных плит,
Которых надпись говорит
О славе прошлой — и о том,
Как, удручен своим венцом,
Такой-то царь, в такой-то год,
Вручал России свой народ.
И божья благодать сошла
На Грузию! Она цвела
С тех пор в тени своих садов,
Не опасаяся врагов,
3а гранью дружеских штыков.
2
Однажды русский генерал
Из гор к Тифлису проезжал;
Ребенка пленного он вез.
Тот занемог, не перенес
Трудов далекого пути;
Он был, казалось, лет шести,
Как серна гор, пуглив и дик
И слаб и гибок, как тростник.
Но в нем мучительный недуг
Развил тогда могучий дух
Его отцов. Без жалоб он
Томился, даже слабый стон
Из детских губ не вылетал,
Он знаком пищу отвергал
И тихо, гордо умирал.
Из жалости один монах
Больного призрел, и в стенах
Хранительных остался он,
Искусством дружеским спасен.
Но, чужд ребяческих утех,
Сначала бегал он от всех,
Бродил безмолвен, одинок,
Смотрел, вздыхая, на восток,
Гоним неясною тоской
По стороне своей родной.
Но после к плену он привык,
Стал понимать чужой язык,
Был окрещен святым отцом
И, с шумным светом незнаком,
Уже хотел во цвете лет
Изречь монашеский обет,
Как вдруг однажды он исчез
Осенней ночью. Темный лес
Тянулся по горам кругом.
Три дня все поиски по нем
Напрасны были, но потом
Его в степи без чувств нашли
И вновь в обитель принесли.
Он страшно бледен был и худ
И слаб, как будто долгий труд,
Болезнь иль голод испытал.
Он на допрос не отвечал
И с каждым днем приметно вял.
И близок стал его конец;
Тогда пришел к нему чернец
С увещеваньем и мольбой;
И, гордо выслушав, больной
Привстал, собрав остаток сил,
И долго так он говорил:
3
«Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел, благодарю.
Все лучше перед кем-нибудь
Словами облегчить мне грудь;
Но людям я не делал зла,
И потому мои дела
Немного пользы вам узнать,
А душу можно ль рассказать?
Я мало жил, и жил в плену.
Таких две жизни за одну,
Но только полную тревог,
Я променял бы, если б мог.
Я знал одной лишь думы власть,
Одну — но пламенную страсть:
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла.
Она мечты мои звала
От келий душных и молитв
В тот чудный мир тревог и битв,
Где в тучах прячутся скалы,
Где люди вольны, как орлы.
Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской;
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощенье не молю.
4
Старик! я слышал много раз,
Что ты меня от смерти спас —
Зачем? .. Угрюм и одинок,
Грозой оторванный листок,
Я вырос в сумрачных стенах
Душой дитя, судьбой монах.
Я никому не мог сказать
Священных слов «отец» и «мать».
Конечно, ты хотел, старик,
Чтоб я в обители отвык
От этих сладостных имен, —
Напрасно: звук их был рожден
Со мной. И видел у других
Отчизну, дом, друзей, родных,
А у себя не находил
Не только милых душ — могил!
Тогда, пустых не тратя слез,
В душе я клятву произнес:
Хотя на миг когда-нибудь
Мою пылающую грудь
Прижать с тоской к груди другой,
Хоть незнакомой, но родной.
Увы! теперь мечтанья те
Погибли в полной красоте,
И я как жил, в земле чужой
Умру рабом и сиротой.
5
Меня могила не страшит:
Там, говорят, страданье спит
В холодной вечной тишине;
Но с жизнью жаль расстаться мне.
Я молод, молод… Знал ли ты
Разгульной юности мечты?
Или не знал, или забыл,
Как ненавидел и любил;
Как сердце билося живей
При виде солнца и полей
С высокой башни угловой,
Где воздух свеж и где порой
В глубокой скважине стены,
Дитя неведомой страны,
Прижавшись, голубь молодой
Сидит, испуганный грозой?
Пускай теперь прекрасный свет
Тебе постыл; ты слаб, ты сед,
И от желаний ты отвык.
Что за нужда? Ты жил, старик!
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил, — я также мог бы жить!
6
Ты хочешь знать, что видел я
На воле? — Пышные поля,
Холмы, покрытые венцом
Дерев, разросшихся кругом,
Шумящих свежею толпой,
Как братья в пляске круговой.
Я видел груды темных скал,
Когда поток их разделял.
И думы их я угадал:
Мне было свыше то дано!
Простерты в воздухе давно
Объятья каменные их,
И жаждут встречи каждый миг;
Но дни бегут, бегут года —
Им не сойтиться никогда!
Я видел горные хребты,
Причудливые, как мечты,
Когда в час утренней зари
Курилися, как алтари,
Их выси в небе голубом,
И облачко за облачком,
Покинув тайный свой ночлег,
К востоку направляло бег —
Как будто белый караван
Залетных птиц из дальних стран!
Вдали я видел сквозь туман,
В снегах, горящих, как алмаз,
Седой незыблемый Кавказ;
И было сердцу моему
Легко, не знаю почему.
Мне тайный голос говорил,
Что некогда и я там жил,
И стало в памяти моей
Прошедшее ясней, ясней…
7
И вспомнил я отцовский дом,
Ущелье наше и кругом
В тени рассыпанный аул;
Мне слышался вечерний гул
Домой бегущих табунов
И дальний лай знакомых псов.
Я помнил смуглых стариков,
При свете лунных вечеров
Против отцовского крыльца
Сидевших с важностью лица;
И блеск оправленных ножон
Кинжалов длинных… и как сон
Все это смутной чередой
Вдруг пробегало предо мной.
А мой отец? он как живой
В своей одежде боевой
Являлся мне, и помнил я
Кольчуги звон, и блеск ружья,
И гордый непреклонный взор,
И молодых моих сестер…
Лучи их сладостных очей
И звук их песен и речей
Над колыбелию моей…
В ущелье там бежал поток.
Он шумен был, но неглубок;
К нему, на золотой песок,
Играть я в полдень уходил
И взором ласточек следил,
Когда они перед дождем
Волны касалися крылом.
И вспомнил я наш мирный дом
И пред вечерним очагом
Рассказы долгие о том,
Как жили люди прежних дней,
Когда был мир еще пышней.
8
Ты хочешь знать, что делал я
На воле? Жил — и жизнь моя
Без этих трех блаженных дней
Была б печальней и мрачней
Бессильной старости твоей.
Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля,
Узнать, прекрасна ли земля,
Узнать, для воли иль тюрьмы
На этот свет родимся мы.
И в час ночной, ужасный час,
Когда гроза пугала вас,
Когда, столпясь при алтаре,
Вы ниц лежали на земле,
Я убежал. О, я как брат
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнию ловил…
Скажи мне, что средь этих стен
Могли бы дать вы мне взамен
Той дружбы краткой, но живой,
Меж бурным сердцем и грозой?..
9
Бежал я долго — где, куда?
Не знаю! ни одна звезда
Не озаряла трудный путь.
Мне было весело вдохнуть
В мою измученную грудь
Ночную свежесть тех лесов,
И только! Много я часов
Бежал, и наконец, устав,
Прилег между высоких трав;
Прислушался: погони нет.
Гроза утихла. Бледный свет
Тянулся длинной полосой
Меж темным небом и землей,
И различал я, как узор,
На ней зубцы далеких гор;
Недвижим, молча я лежал,
Порой в ущелии шакал
Кричал и плакал, как дитя,
И, гладкой чешуей блестя,
Змея скользила меж камней;
Но страх не сжал души моей:
Я сам, как зверь, был чужд людей
И полз и прятался, как змей.
10
Внизу глубоко подо мной
Поток усиленный грозой
Шумел, и шум его глухой
Сердитых сотне голосов
Подобился. Хотя без слов
Мне внятен был тот разговор,
Немолчный ропот, вечный спор
С упрямой грудою камней.
То вдруг стихал он, то сильней
Он раздавался в тишине;
И вот, в туманной вышине
Запели птички, и восток
Озолотился; ветерок
Сырые шевельнул листы;
Дохнули сонные цветы,
И, как они, навстречу дню
Я поднял голову мою…
Я осмотрелся; не таю:
Мне стало страшно; на краю
Грозящей бездны я лежал,
Где выл, крутясь, сердитый вал;
Туда вели ступени скал;
Но лишь злой дух по ним шагал,
Когда, низверженный с небес,
В подземной пропасти исчез.
11
Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слез,
И кудри виноградных лоз
Вились, красуясь меж дерев
Прозрачной зеленью листов;
И грозды полные на них,
Серег подобье дорогих,
Висели пышно, и порой
К ним птиц летал пугливый рой
И снова я к земле припал
И снова вслушиваться стал
К волшебным, странным голосам;
Они шептались по кустам,
Как будто речь свою вели
О тайнах неба и земли;
И все природы голоса
Сливались тут; не раздался
В торжественный хваленья час
Лишь человека гордый глас.
Всуе, что я чувствовал тогда,
Те думы — им уж нет следа;
Но я б желал их рассказать,
Чтоб жить, хоть мысленно, опять.
В то утро был небесный свод
Так чист, что ангела полет
Прилежный взор следить бы мог;
Он так прозрачно был глубок,
Так полон ровной синевой!
Я в нем глазами и душой
Тонул, пока полдневный зной
Мои мечты не разогнал.
И жаждой я томиться стал.
12
Тогда к потоку с высоты,
Держась за гибкие кусты,
С плиты на плиту я, как мог,
Спускаться начал. Из-под ног
Сорвавшись, камень иногда
Катился вниз — за ним бразда
Дымилась, прах вился столбом;
Гудя и прыгая, потом
Он поглощаем был волной;
И я висел над глубиной,
Но юность вольная сильна,
И смерть казалась не страшна!
Лишь только я с крутых высот
Спустился, свежесть горных вод
Повеяла навстречу мне,
И жадно я припал к волне.
Вдруг — голос — легкий шум шагов…
Мгновенно скрывшись меж кустов,
Невольным трепетом объят,
Я поднял боязливый взгляд
И жадно вслушиваться стал:
И ближе, ближе все звучал
Грузинки голос молодой,
Так безыскусственно живой,
Так сладко вольный, будто он
Лишь звуки дружеских имен
Произносить был приучен.
Простая песня то была,
Но в мысль она мне залегла,
И мне, лишь сумрак настает,
Незримый дух ее поет.
13
Держа кувшин над головой,
Грузинка узкою тропой
Сходила к берегу. Порой
Она скользила меж камней,
Смеясь неловкости своей.
И беден был ее наряд;
И шла она легко, назад
Изгибы длинные чадры
Откинув. Летние жары
Покрыли тенью золотой
Лицо и грудь ее; и зной
Дышал от уст ее и щек.
И мрак очей был так глубок,
Так полон тайнами любви,
Что думы пылкие мои
Смутились. Помню только я
Кувшина звон, — когда струя
Вливалась медленно в него,
И шорох… больше ничего.
Когда же я очнулся вновь
И отлила от сердца кровь,
Она была уж далеко;
И шла, хоть тише, — но легко,
Стройна под ношею своей,
Как тополь, царь ее полей!
Недалеко, в прохладной мгле,
Казалось, приросли к скале
Две сакли дружною четой;
Над плоской кровлею одной
Дымок струился голубой.
Я вижу будто бы теперь,
Как отперлась тихонько дверь…
И затворилася опять! ..
Тебе, я знаю, не понять
Мою тоску, мою печаль;
И если б мог, — мне было б жаль:
Воспоминанья тех минут
Во мне, со мной пускай умрут.
14
Трудами ночи изнурен,
Я лег в тени. Отрадный сон
Сомкнул глаза невольно мне…
И снова видел я во сне
Грузинки образ молодой.
И странной сладкою тоской
Опять моя заныла грудь.
Я долго силился вздохнуть —
И пробудился. Уж луна
Вверху сияла, и одна
Лишь тучка кралася за ней,
Как за добычею своей,
Объятья жадные раскрыв.
Мир темен был и молчалив;
Лишь серебристой бахромой
Вершины цепи снеговой
Вдали сверкали предо мной
Да в берега плескал поток.
В знакомой сакле огонек
То трепетал, то снова гас:
На небесах в полночный час
Так гаснет яркая звезда!
Хотелось мне… но я туда
Взойти не смел. Я цель одну —
Пройти в родимую страну —
Имел в душе и превозмог
Страданье голода, как мог.
И вот дорогою прямой
Пустился, робкий и немой.
Но скоро в глубине лесной
Из виду горы потерял
И тут с пути сбиваться стал.
15
Напрасно в бешенстве порой
Я рвал отчаянной рукой
Терновник, спутанный плющом:
Все лес был, вечный лес кругом,
Страшней и гуще каждый час;
И миллионом черных глаз
Смотрела ночи темнота
Сквозь ветви каждого куста.
Моя кружилась голова;
Я стал влезать на дерева;
Но даже на краю небес
Все тот же был зубчатый лес.
Тогда на землю я упал;
И в исступлении рыдал,
И грыз сырую грудь земли,
И слезы, слезы потекли
В нее горючею росой…
Но, верь мне, помощи людской
Я не желал… Я был чужой
Для них навек, как зверь степной;
И если б хоть минутный крик
Мне изменил — клянусь, старик,
Я б вырвал слабый мой язык.
16
Ты помнишь детские года:
Слезы не знал я никогда;
Но тут я плакал без стыда.
Кто видеть мог? Лишь темный лес
Да месяц, плывший средь небес!
Озарена его лучом,
Покрыта мохом и песком,
Непроницаемой стеной
Окружена, передо мной
Была поляна. Вдруг во ней
Мелькнула тень, и двух огней
Промчались искры… и потом
Какой-то зверь одним прыжком
Из чащи выскочил и лег,
Играя, навзничь на песок.
То был пустыни вечный гость —
Могучий барс. Сырую кость
Он грыз и весело визжал;
То взор кровавый устремлял,
Мотая ласково хвостом,
На полный месяц, — и на нем
Шерсть отливалась серебром.
Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы; сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы
И крови… да, рука судьбы
Меня вела иным путем…
Но нынче я уверен в том,
Что быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов.
17
Я ждал. И вот в тени ночной
Врага почуял он, и вой
Протяжный, жалобный как стон
Раздался вдруг… и начал он
Сердито лапой рыть песок,
Встал на дыбы, потом прилег,
И первый бешеный скачок
Мне страшной смертью грозил…
Но я его предупредил.
Удар мой верен был и скор.
Надежный сук мой, как топор,
Широкий лоб его рассек…
Он застонал, как человек,
И опрокинулся. Но вновь,
Хотя лила из раны кровь
Густой, широкою волной,
Бой закипел, смертельный бой!
18
Ко мне он кинулся на грудь:
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье… Он завыл,
Рванулся из последних сил,
И мы, сплетясь, как пара змей,
Обнявшись крепче двух друзей,
Упали разом, и во мгле
Бой продолжался на земле.
И я был страшен в этот миг;
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал, как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.
Казалось, что слова людей
Забыл я — и в груди моей
Родился тот ужасный крик,
Как будто с детства мой язык
К иному звуку не привык…
Но враг мой стал изнемогать,
Метаться, медленней дышать,
Сдавил меня в последний раз…
Зрачки его недвижных глаз
Блеснули грозно — и потом
Закрылись тихо вечным сном;
Но с торжествующим врагом
Он встретил смерть лицом к лицу,
Как в битве следует бойцу!..
19
Ты видишь на груди моей
Следы глубокие когтей;
Еще они не заросли
И не закрылись; но земли
Сырой покров их освежит
И смерть навеки заживит.
О них тогда я позабыл,
И, вновь собрав остаток сил,
Побрел я в глубине лесной…
Но тщетно спорил я с судьбой:
Она смеялась надо мной!
20
Я вышел из лесу. И вот
Проснулся день, и хоровод
Светил напутственных исчез
В его лучах. Туманный лес
Заговорил. Вдали аул
Куриться начал. Смутный гул
В долине с ветром пробежал…
Я сел и вслушиваться стал;
Но смолк он вместе с ветерком.
И кинул взоры я кругом:
Тот край, казалось, мне знаком.
И страшно было мне, понять
Не мог я долго, что опять
Вернулся я к тюрьме моей;
Что бесполезно столько дней
Я тайный замысел ласкал,
Терпел, томился и страдал,
И все зачем?.. Чтоб в цвете лет,
Едва взглянув на божий свет,
При звучном ропоте дубрав
Блаженство вольности познав,
Унесть в могилу за собой
Тоску по родине святой,
Надежд обманутых укор
И вашей жалости позор!..
Еще в сомненье погружен,
Я думал — это страшный сон…
Вдруг дальний колокола звон
Раздался снова в тишине —
И тут все ясно стало мне…
О, я узнал его тотчас!
Он с детских глаз уже не раз
Сгонял виденья снов живых
Про милых ближних и родных,
Про волю дикую степей,
Про легких, бешеных коней,
Про битвы чудные меж скал,
Где всех один я побеждал!..
И слушал я без слез, без сил.
Казалось, звон тот выходил
Из сердца — будто кто-нибудь
Железом ударял мне в грудь.
И смутно понял я тогда,
Что мне на родину следа
Не проложить уж никогда.
21
Да, заслужил я жребий мой!
Могучий конь, в степи чужой,
Плохого сбросив седока,
На родину издалека
Найдет прямой и краткий путь…
Что я пред ним? Напрасно грудь
Полна желаньем и тоской:
То жар бессильный и пустой,
Игра мечты, болезнь ума.
На мне печать свою тюрьма
Оставила… Таков цветок
Темничный: вырос одинок
И бледен он меж плит сырых,
И долго листьев молодых
Не распускал, все ждал лучей
Живительных. И много дней
Прошло, и добрая рука
Печально тронулась цветка,
И был он в сад перенесен,
В соседство роз. Со всех сторон
Дышала сладость бытия…
Но что ж? Едва взошла заря,
Палящий луч ее обжег
В тюрьме воспитанный цветок…
22
И как его, палил меня
Огонь безжалостного дня.
Напрасно прятал я в траву
Мою усталую главу:
Иссохший лист ее венцом
Терновым над моим челом
Свивался, и в лицо огнем
Сама земля дышала мне.
Сверкая быстро в вышине,
Кружились искры, с белых скал
Струился пар. Мир божий спал
В оцепенении глухом
Отчаянья тяжелым сном.
Хотя бы крикнул коростель,
Иль стрекозы живая трель
Послышалась, или ручья
Ребячий лепет… Лишь змея,
Сухим бурьяном шелестя,
Сверкая желтою спиной,
Как будто надписью златой
Покрытый донизу клинок,
Браздя рассыпчатый песок.
Скользила бережно, потом,
Играя, нежася на нем,
Тройным свивалася кольцом;
То, будто вдруг обожжена,
Металась, прыгала она
И в дальних пряталась кустах…
23
И было все на небесах
Светло и тихо. Сквозь пары
Вдали чернели две горы.
Наш монастырь из-за одной
Сверкал зубчатою стеной.
Внизу Арагва и Кура,
Обвив каймой из серебра
Подошвы свежих островов,
По корням шепчущих кустов
Бежали дружно и легко…
До них мне было далеко!
Хотел я встать — передо мной
Все закружилось с быстротой;
Хотел кричать — язык сухой
Беззвучен и недвижим был…
Я умирал. Меня томил
Предсмертный бред. Казалось мне,
Что я лежу на влажном дне
Глубокой речки — и была
Кругом таинственная мгла.
И, жажду вечную поя,
Как лед холодная струя,
Журча, вливалася мне в грудь…
И я боялся лишь заснуть, —
Так было сладко, любо мне…
А надо мною в вышине
Волна теснилася к волне.
И солнце сквозь хрусталь волны
Сияло сладостней луны…
И рыбок пестрые стада
В лучах играли иногда.
И помню я одну из них:
Она приветливей других
Ко мне ласкалась. Чешуей
Была покрыта золотой
Ее спина. Она вилась
Над головой моей не раз,
И взор ее зеленых глаз
Был грустно нежен и глубок…
И надивиться я не мог:
Ее сребристый голосок
Мне речи странные шептал,
И пел, и снова замолкал.
Он говорил: «Дитя мое,
Останься здесь со мной:
В воде привольное житье
И холод и покой.
*
Я созову моих сестер:
Мы пляской круговой
Развеселим туманный взор
И дух усталый твой.
*
Усни, постель твоя мягка,
Прозрачен твой покров.
Пройдут года, пройдут века
Под говор чудных снов.
*
О милый мой! не утаю,
Что я тебя люблю,
Люблю как вольную струю,
Люблю как жизнь мою…»
И долго, долго слушал я;
И мнилось, звучная струя
Сливала тихий ропот свой
С словами рыбки золотой.
Тут я забылся. Божий свет
В глазах угас. Безумный бред
Бессилью тела уступил…
24
Так я найден и поднят был…
Ты остальное знаешь сам.
Я кончил. Верь моим словам
Или не верь, мне все равно.
Меня печалит лишь одно:
Мой труп холодный и немой
Не будет тлеть в земле родной,
И повесть горьких мук моих
Не призовет меж стен глухих
Вниманье скорбное ничье
На имя темное мое.
25
Прощай, отец… дай руку мне:
Ты чувствуешь, моя в огне…
Знай, этот пламень с юных дней,
Таяся, жил в груди моей;
Но ныне пищи нет ему,
И он прожег свою тюрьму
И возвратится вновь к тому,
Кто всем законной чередой
Дает страданье и покой…
Но что мне в том? — пускай в раю,
В святом, заоблачном краю
Мой дух найдет себе приют…
Увы! — за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял…
26
Когда я стану умирать,
И, верь, тебе не долго ждать,
Ты перенесть меня вели
В наш сад, в то место, где цвели
Акаций белых два куста…
Трава меж ними так густа,
И свежий воздух так душист,
И так прозрачно-золотист
Играющий на солнце лист!
Там положить вели меня.
Сияньем голубого дня
Упьюся я в последний раз.
Оттуда виден и Кавказ!
Быть может, он с своих высот
Привет прощальный мне пришлет,
Пришлет с прохладным ветерком…
И близ меня перед концом
Родной опять раздастся звук!
И стану думать я, что друг
Иль брат, склонившись надо мной,
Отер внимательной рукой
С лица кончины хладный пот
И что вполголоса поет
Он мне про милую страну..
И с этой мыслью я засну,
И никого не прокляну!…»
picture D. раздражен, грустен, несчастен, подавлен
Мне страшно, когда я вижу большую мышь
Я злюсь, когда кто-то не уважает меня opinoin
Я рад, когда я помогаю кому-то
Мне грустно, когда я никого не оставляю и не могу Помоги мне за все.
6. Прочитайте предложения и сопоставьте их с прилагательными, приведенными ниже. (смущенный, нервный, испуганный, счастливый, злой, удивленный, скучающий, несчастный)
1.Его колени дрожали; он думал, что собирается упасть в обморок.
Он был напуган
2. Энн сидела за своим столом, глядя в окно.
Ей было скучно.
3. Все смеялись над ним, и его лицо стало очень красным.
Он был смущен.
4. Его глаза и рот были широко открыты, но он ничего не мог сказать.
Он был удивлен.
5. Лиз тихо сидела в углу, время от времени вздыхая, и вздыхала.
Она была несчастна.Два тонких белых существа шли к окну. Ее руки начали дрожать, когда она поняла, что их глаза смотрят прямо в ее.
B. Шел сильный дождь и дул ветер. Сэм шел домой. Было очень поздно, и улицы были счастливы пустыми. Внезапно он услышал шаги позади себя. Они становились все ближе и ближе. Сэм оборачивается и видит худую женщину в грязном плаще, идущую к нему.
C. Питер работал в саду.Он копал глубоко, когда он любил старую серебряную коробку. Когда он открыл его, он был удивлен, увидев старую карту.
10. Теперь сделайте то же самое с этими предложениями.
1. Он работал быстро и он нес большой ящик. Они находились на краю обрыва, и они восхищались видом.
Они стояли на краю утеса, любуясь видом.
3. Тим смотрел телевизор, и он ел его ужин.
Тим смотрел TV eating его ужин. Заполните пропуски словами из списка. Затем подчеркните прямую речь в этом абзаце (сбой, плавание, наслаждение, попытка, удар, сидение, изготовление, разговор, помощь).
Это был солнечный день, когда Дэвид и его друг сидели вдоль побережья, наслаждаясь теплой погодой.
Это была очень холодная ночь. Шел сильный дождь. Салли шла по пустой дороге, и по ее лицу текли слезы. Она добралась до уличного фонаря и остановилась там. Ей было некуда идти, ни с кем не остаться ни с чем! Она была впитана в кожу, но это не беспокоило ее. Внезапно она почувствовала легкое прикосновение к ее плечу. Удивленная, она обернулась. В бледно-желтом свете она увидела незнакомца. Он был одет в черную, как ночь, одежду, но его лицо было добрым и спокойным
a.